Лишь постепенно мысли его прояснились.
Иржина права! Как ни прикидывай, а она права, товарищ Беран, и перестань ты раз и навсегда воображать себя умнее всех. Эта маленькая мещанка здорово тебя проучила. Тем лучше!
Он поднял глаза на узкую полоску ночного неба, видневшуюся над ущельем старой улочки, и подумал: распогодилось — завтра будет славный денек!
Рано утром в воскресенье Бартош поехал к матери — впервые не один. Погожее сентябрьское утро выбралось из рассветных туманов, солнышко, хоть и слабое уже, пригрело землю, словно баюкая ее в теплом объятии. Над вспаханными полями дрожал прозрачный чистый воздух.
Бартош всегда любил осень. Костерки полыхают на скошенных полях, пахнет печеной картошкой, сожженной ботвой… Яблоки в корзине наполнили своим ароматом горницу, из которой ты вышел в мир, в мир жестоких схваток, разочарований и счастья, всего того, что называют жизнью; и где-то глубоко в себе ты уносишь этот сладкий яблочный аромат.
Он смотрел из окна поезда на пролетающие мимо пейзажи и вспоминал.
Оглянулся, поймал взгляд серых глаз, ответил легкой улыбкой. Многое хотел бы он сказать Марии, уверен был: она поймет, но купе забито людьми и вещами, разговаривать трудно. Мария пришла на вокзал нарядная, раскрасневшаяся от спешки, смущения; Бартошу понравилась ее пестрая косынка. А она хорошенькая, с некоторым удивлением подумал он — и чуть ли не подосадовал. И вот они едут к его матери, каждый остро осознает близость другого. Странное, непривычное чувство — знать, что ты — вдвоем среди посторонних людей и вместе с этим другим человеком едешь к общей с ним цели.
Вышли на шумном вокзале; перед обшарпанным закопченным зданием сели в автобус, он затрясся по изъезженной проселочной дороге. Автобус довез их до деревенской площади, откуда уже недалеко было до домика, притулившегося под старым раскидистым ореховым деревом. Здесь Бартош родился, здесь он знает каждый камень, каждую щербинку на углах домов. Вот усадьба богача Сикоры, владельца самых крупных угодий в предместье, через этот забор мы лазили с мальчишками, отправляясь в поход на сикоровский сад — у него там зрели груши, сочные, ничуть не менее вкусные оттого, что расплачивались за них выволочкой и разорванными штанами. А сразу за садом течет по прелестной равнине Лаба, его река. Ветер шуршит камышами, незримой ладонью гладит речную поверхность. Куда течет наша река, мама? Бартош помнит, какое огромное значение в его глазах приобрела Лаба, когда он узнал, что впадает она в далекое море, по которому плавают корабли. Мир, далекий мир — и этот маленький ветшающий домик, от которого протянулись твои следы…
Их встретила на пороге застенчивая старушка, с простой приветливостью приняла и Марию, пригласила в низенькую горницу, захлопотала, не зная, как получше их угостить. Мелкими шажками убежала в кухню доваривать праздничный обед, но то и дело прибегала к ним, радуясь нежданным гостям; ее, казалось, вовсе не интересовало, в каких отношениях с ее Бедей состоит эта стройная барышня из Праги — по крайней мере, она об этом не спрашивала.
Бартош исподволь наблюдал за Марией. Та сидела, положив руки на вышитую скатерть, и странно размягченным взглядом обводила комнату. Молчала; взяла в руки бутылку, внутри которой был искусно собран крошечный кораблик; глянула на часы-кукушку с позолоченной шишечкой-грузом и перевела глаза на фотографию школьника с ранцем за спиной — мальчик стоял с очень важным видом возле кресла и с любопытством наблюдал за действиями провинциального фотографа. Мария улыбнулась, повернулась к Бартошу:
— Это ты?
— Я.
После обеда остались у стола, завели разговор. Старушка рассказывала им о временах, давно минувших; о первой мировой войне, отнявшей у нее мужа, а у Бедржиха отца, о юных годах сына. Вспоминала его проделки и насмешливо улыбалась, уговаривала счастливую Марию не стесняться, отведать яблочного пирога, который испекла наспех — специально для Бедржиха, он так любит! Кабы написал заранее, она приготовила бы с маком — маку выпросила бы у соседки, нынче, знаете, его не достать, трудная жизнь… Но ничего, бог даст, и получше станет. Мария с первого взгляда полюбила старушку и мысленно корила Бартоша за то, что тот забывает о ней. Этому надо положить конец, мать стара, и, хотя бодрая еще, как перепелочка, все-таки о ней нужно заботиться.
Потом Бедржих с Марией вышли погулять. Бродили вдоль реки, по тропке, вьющейся меж кустов и камышей. Над ними возвышалось головокружительно-голубое осеннее небо, озаренное неярким солнышком, его сияющее отражение купалось в речной ряби. Пересекли желтеющий луг и вошли в реденькую рощу, уже сбрасывавшую летний наряд; под ногами шуршали палые листья, и Бедржих с Марией вели тихий разговор.
Он рассказывал ей о своей молодости, о долгих горьких годах поисков и борьбы, о женщине, которую когда-то любил, о людях, с которыми встречался в нацистских концлагерях, — и о том пути, который привел его в партию. Ему ничего не надо было скрывать.
Мария слушала молча, опустив голову, смотрела себе под ноги, порой прерывала его словом, вопросом. Понимала его. И какая-то сильная уверенность и отвага просыпались в ее сердце, вытесняя страх перед будущим. Жизнь простерлась перед ней, как открытая равнина, пересеченная сетью дорог.
Вот эта — ее дорога!
В тенистой лощинке посреди рощи Бартош поднялся на мшистый пригорок, за руку подтянул к себе Марию. Она стала рядом, и он уловил в ее глазах до сих пор не ведомый ему тихий свет.