Возвращались в переполненном вагоне, зажатые людскими телами в темном коридоре у самого окна, за окном пролетали, сцепляясь, прочерчивая воздух огненными чертами, искры от паровоза, грохот поезда мешал разговаривать. Бартош только смотрел на белевшее в полутьме пятно ее лица, прижавшегося лбом к стеклу, да переступал с ноги на ногу, балансируя между наваленными на полу чемоданами и узлами. Никогда еще не испытывал он такого странного состояния души. Закурить бы!
Вдруг он почувствовал, как в его ладонь скользнула теплая рука. Было это так просто и красноречиво — он тотчас все понял. Сжал теплую ладошку, тонкие пальцы машинистки, и уже не выпускал всю дорогу.
И еще в тот же вечер порог его неуютного холостяцкого логова перешагнула живая, во плоти, женщина. С ее появлением, казалось, все изменилось, даже лампа на голом круглом столике засветилась ярче. Вдова Барашкова от изумления забыла захлопнуть свой беззубый рот и прямо-таки рухнула на табуретку в кухоньке, где вечно пахло подгорелым луком и мазью от ревматизма. И сидела там, укоризненно качая головой. Кто бы подумал, святая Мария Святогорская! Но недолго вдова выдержала в одиночестве — побежала к соседке излить свое разочарование.
— Пани, милая, представьте, мой-то даму привел! И теперь она у него! Вот уж не заслужила я такого за всю мою заботу! — И пошла молоть мельничка сплетен. — Такой приличный жилец, и вот переманит его теперь какая-то… А каким порядочным казался, пани милая, кто бы подумал…
Дня через три, на глазах у «этой женщины», Бартош выгреб из ящиков все свои тетради, исписанные заметками о людях, об их лицах, жестах, словах, об их пристрастиях, радостях и горестях — выгреб все это мудрствование, через которое старался постичь сложность человеческих душ, набил всем этим печку и без колебаний чиркнул спичкой.
Освобожденно вздохнул, вытер руки платком и — стал жить.
Подходит к концу наша история, похожая на день, в который были и тучи и солнце; но уже завтра, с рассветом, встанет новый день, быть может, еще более наполненный всем тем, что делает жизнь человечной, а борьбу — прекрасной. Всем, что движет вперед, туда, за черту горизонта, которого достигает наш взгляд. История завершена, но открыты пути людей, этих нескольких обыкновенных участников сильного, благородного времени. Оно ворвалось в их жизни, чтобы перепахать и отворить их души, поставило перед ними вопросы, которые не обойдешь, как пенек на полевой тропинке. И вот — первые перекрестки.
Досказать осталось немногое.
Однажды, на склоне сентября, Вацлав Страка, председатель заводского совета Приозерной стекольной фабрики, национального предприятия в Яворжи, отправился в Прагу.
Причина поездки была хороша.
В домик рабочего поселка прилетела телеграмма и всколыхнула всю семью. Телеграмму положили на стол, и там она лежала вплоть до отъезда Вацлава. Старый стеклодув Страка мотался по комнате как призрак, кашлял измученными легкими и раз двадцать принимался перечитывать несколько телеграфных слов.
В последние месяцы его старая голова шла кругом, отказывалась понимать события, вихрем налетавшие на него. Сначала принесли сына Вацлава с кровавыми ранами на теле. Это чуть не лишило его рассудка, а когда он узнал, кто совершил злодеяние, — разъярился и проклял своих бывших кормильцев и в этой и в той жизни. Выздоравливающему Вашеку пришлось успокаивать старика — тот считал себя виноватым. Затем в один прекрасный день на пороге дома объявилась дочь и рассказала всю свою историю. И опять старик ничего не мог взять в толк. Бродил по дому, качая головой, да сплевывал. Его Ирена! Он настаивал, чтоб она осталась дома, и не понимал, почему она не согласилась, уехала. Сколько забот! А Вашек еще ее поддерживал! Мол, хочет сама встать на ноги. Нет, не мог постичь этого старик, все маячила у него перед глазами маленькая Иренка, его любимица, его баловень — отца душила запоздалая нежность, страх за нее… И в это-то тревожное время и подоспела телеграмма.
На кратком семейном совете было решено ехать в Прагу Вашеку — старик недомогал, очень уж расчувствовался, того и гляди заплачет. Он поедет потом. С этого момента он то и дело выдвигал дикие идеи — что надо сделать, что послать Ирене и внучку — и настаивал на своем со старческой неуступчивостью, даже снова разругался с сыном. После этого потихоньку отправился в городскую сберкассу, снял несколько тысяч из денег, которые копил себе на похороны, и послал их дочери и внуку. Хорошо еще, Вожена, сноха, оказалась по-матерински практичной: послала молодой матери бельишко, оставшееся от собственных детей — пригодится! Вашек прирезал во дворе молодого кролика.
— Ну вот… — бормотал старый стеклодув, прощаясь с сыном — умиление сдавило ему горло, он путался в словах. — Передай привет обоим… и тому человеку, который ее приютил… всем там привет передай, да пускай домой-то заедут! И если что… того… да сам-то гляди осторожнее!
Вацлав свободно вздохнул, только очутившись на дороге к станции. Божена несла его чемодан — правая рука Вашека еще висела на перевязи. Он постепенно выздоравливал, железный организм справлялся с последствиями ранения, но при всяком резком движении в руке все еще отзывалась боль. И все-таки он уже потихоньку двигал ею, упрямо пробовал, когда никто не видел, шипел от боли и гнева — но так, чтоб никто не слышал. Ничего, дело пойдет! Чертова рука…
На перроне он поцеловал жену и вскочил в вагон.
В тот же день к вечеру Вашек постучался в комнату к Бриху, где теперь жила Ирена, и ввалился без всякого стеснения. Ирена лишь накануне вернулась из родильного дома, в комнате все было вверх ногами. Она кинулась навстречу брату с ликующим криком, повисла у него на шее: