Ничто больше не интересовало Павла. Угрожающе приближались устные экзамены, но он и не вспоминал о них. Павел перестал встречаться с товарищами; иногда кто-нибудь из них стучал в дверь его комнатки, и эти двое замирали затаив дыхание. Павел перестал читать, звезды тоже не интересовали его. На что они теперь? Какое мне дело до звезд, если собственная жизнь повисла на волоске. Он убивал время шатаньем по улицам. У него было такое чувство, будто ветер несет его по городу как смятый обрывок газеты. Павел простаивал над рекой, швыряя камешки в ленивые струи, сидел в парке на лавочке, пока неожиданный июньский дождик не загонял его в тоннель пассажа. Со странным чувством смотрел Павел на летнюю грозу, раскалывавшую небо и низвергавшую потоки воды на камни мостовой. Вдыхал полной грудью острый послегрозовой воздух, не замечая его аромата.
Хуже всего было дома. «Павлик, то, Павлик, это!» Мама. Что я, ребенок? Мама просто невозможна, но какой толк сердиться на нее! По вечерам она сидела одна в кухне над раскрытой Библией и шепотом, полузакрыв глаза, сложив молитвенно пальцы, беседовала со своим богом. Впору разреветься как маленькому.
— Тетя Бета пишет, чтоб ты приехал к ним на каникулы. Поможешь убирать урожай. Они очень добры к нам.
— Летом! Почем я знаю, что со мной будет летом!
— Не говори так, не мучай меня, Павлик! Что это за манера уносить ужин к себе в комнату? Ведь мы всегда ужинали вместе! Да что с тобой? Нездоровится? Дитя, дитя! Вечером ты опять уйдешь? Куда?
Оставалось только лгать! Ему пришлось призвать на помощь товарищей, они, сгорая от любопытства, помогали ему выбираться из дому по вечерам. Павел выходил, оглядываясь, не идет ли кто за ним. Отец упорно молчал, сохраняя безразлично-обиженный вид. Они перестали понимать друг друга, но Павел чувствовал, как следят за ним глаза отца. Тот ждал.
Однажды Павел шел к ней. Вдруг оглянулся и увидел отца. Отец, прихрамывая, старался поспеть за ним. В гневе Павел прибавил шаг. Шел все быстрее. Почти бежал. Взглянул мельком и с мучительным испугом заметил, что отец тоже бежит. Ужасное зрелище! Прихрамывая, задыхаясь, по-стариковски. Павел завернул за угол и, словно воришка, проскользнув через парадное, спрятался в воротах. В щель он наблюдал за отцом. Видел, как тот скорбно оглядывает темнеющую улицу, тяжело дышит, вытирает платочком вспотевший лоб, обмахивается шляпой. И вдруг Павел увидел, как отец постарел. Он показался Павлу таким одиноким, этот усталый, маленький, неудачливый ремесленник, посвятивший всю свою жизнь близким. Юноша едва сдержался, чтоб не выскочить и не броситься с рыданьем к нему на грудь. Отец! Что ты можешь сказать мне? Ничего! Я боюсь твоих глаз, твоего страха, я с трудом несу свой. Ты начнешь говорить о благоразумии. Но что мне сейчас в нем? И что такое вообще благоразумие? Где оно? У тебя? У меня? Не знаю, отец! Благоразумие — это прогнать ее. Вытащить из убежища. А то и просто убить. Можно сказать: в самообороне. Или убить тихо, а потом взять на руки и во тьме перекинуть через кладбищенскую ограду. И никто ее не хватится. Она уже больше ни с кем, ни с чем не связана. Только со мной. И с тьмой.
В тот вечер они с Эстер услыхали тихий стук в дверь. Павел прижал палец к губам, погасил лампочку и затаил дыхание.
— Павел!..
Позвал отец. Минута показалась им вечностью. Павел слышал, как колотится ее сердце. Он положил на него свою руку: оно испуганно билось под его ладонью. Тот, за дверями, не сдавался. Зашел в свою мастерскую, толкнул дверь. Тщетно. Она была заперта, ключ торчал в замке, ручка свободно ходила вверх-вниз, вверх-вниз, но не поддавалась.
Хлопнули двери. Он ушел, но настроение было испорчено.
Павел поднялся и собрался уходить. Эстер не просила его остаться. Лицо его исказилось. Какое-то мучительное оцепенение овладело им, страх, стыд, застрявшие комом в горле. Он сумрачно погладил ее по волосам и попытался улыбнуться. Эстер кивнула головой и ответила грустной улыбкой. Она все понимала.
Павел, измученный происшедшим, лег спать без ужина, но сон не приходил. Он лежал на спине, руки под головой, не было сил погасить лампочку. Услыхал скрип дверей, но глаз не открыл, притворился спящим. Он знал, кто пришел. Сквозь ресницы, в лучиках света, он видел отца. Тот склонился над ним, морщинистый, усталый. Старые глаза пытались хоть что-нибудь прочесть на лице сына.
— Павел…
Сын крепко зажмурил глаза, стараясь дышать равномерно, как во сне. Его душили слезы. «Я — каменный! Лгу! Лгу тому, кто учил меня говорить правду. Зачем он учил меня этому, если теперь я вынужден лгать?»
— Павел, ты спишь? Ты слышишь, мальчик?
Сухонькая рука портного легко скользнула по волосам сына, погасила свет у изголовья, и портной на цыпочках, чуть слышно вздохнув, возвратился на кухню к своей газете. Здесь на первой странице, под большим портретом в черной рамке, было опубликовано сообщение: «Обергруппенфюрер СС Рейнгард Гейдрих скончался от ран, полученных в результате покушения».
Дни бешено мчались вперед.
Шум мирской суеты долетал сюда издалека. Тяжесть страха и безнадежности, которую Павел носил в себе целый день, исчезала от одного взмаха ее ресниц, движения губ, прикосновения руки. Жизнь его разделилась теперь на две, такие не похожие друг на друга, половины.
Здесь, с Эстер, они проводили чудесные вечера, с глазу на глаз со звездами, дышали дыханием друг друга, счастливые друг другом. А рядом жил старый дом. Они шепотом беседовали, шутили, болтали чепуху, поддразнивали друг друга и тихонько смеялись, ибо радость, согласно самой природе молодости, побеждала все и вся. И тогда им казалось, что все в порядке, что им удалось спастись, что они спрятались за стенами города и теперь находятся в полной безопасности.