Павел читал списки затаив дыхание. Стоял перед ними стиснув зубы, сжав кулаки. Июньское солнце упиралось ему в затылок, пот струйками сбегал за воротник. Он отходил от этих листов, чувствуя слабость во всем теле. Второй день он читает списки. Новые, не просохшие от клея, они стали еще длиннее, в них новые имена. Новые имена — это лица, руки, губы, глаза, сотни глаз…
Очень легко можно представить себе здесь и свое имя.
А дальше — имя отца, матери, Чепека.
Антонин Чепек, портной, проживающий…
За ним… ее имя! Почему бы нет?
Оно было бы просто одним из многих, и чьи-нибудь глаза, пробегая строки, не выделили бы его среди других. А потом залп, которого уже не сможешь дослушать.
Сидеть дома, где молчание становилось все напряженней, не было сил. Он жил там под неусыпным родительским оком, опутанный предупредительным вниманием отца и матери, и сбегал от них при первой же возможности. Ему оставалась только улица, выбеленная солнцем, застывшая в кажущейся неподвижности. Мостовая пышет жаром. Лица непроницаемы, как маски, — все во взглядах, брошенных украдкой. Все — в словах, которые произносятся с оглядкой, одними губами. Жалобно скрежещут трамваи, страдающие хроническим недоеданием смазочного масла, гудки машин проникают в мозг. Стекла витрин тускло отражают фигуру юноши; он бредет, засунув руки в карманы; прохлада пассажей и переходов, запах общественных уборных, пекло открытой набережной, река, сморенная зноем.
Немецкий солдат-инвалид пытается поймать в объектив дешевого фотоаппарата контуры Града. Он щурится на солнце, довольный своей участью, и щелкает затвором. Вид у него бодрый, уверенный. Наверное, теперь он пошлет этот столько раз рисованный и фотографированный силуэт куда-то в свой дом, украсив снимок традиционной надписью: «Моей любимой Монике».
Комедия была разыграна с помпой. Жалкая кучка марионеток из «правительства» отправилась, угодливо согнув спины, за приказаниями к новому начальству с невероятно длинным титулом. Жизнь как в захлопнувшейся западне.
Павел сжал голову руками. Он сидел у реки на днище перевернутой лодки, укрывшись в тени моста. Какая-то собачонка обнюхала его ноги и отбежала к своему хозяину.
Если Эстер найдут, если ее там найдут, что будет?
Глупый вопрос! Существует официальная такса: пристрелят как зверя! Выволокут из убежища и пристрелят! А потом его самого, отца, маму, может быть, Чепека и даже Пепика и других, которые об Эстер и знать ничего не знают, может быть, схватят и школьных друзей — Войту, Камила… Кто знает, ожидать можно всякого!
Страшная тяжесть словно каменная гора навалилась на юношу. Моментами он испытывал такой ужас, что мечтал выскочить из собственной кожи, словно это была одежда прокаженного. А Эстер ничего не знает. Не должна знать, он будет нести это в себе. Если Эстер узнает, опасность увеличится. Неизвестно, как она поступит.
Никто не должен знать об этом! Но долго ли он сам это выдержит? Когда у него сдадут нервы и он начнет кричать? Когда она сойдет с ума от тоски в этих четырех стенах?
Но она должна, должна выдержать, вынести, иначе все теряет смысл!
Скоро ли это кончится? Скоро ли кончится война? Скоро ли уберутся немцы?
Теперь Павел думал о немцах совсем иначе, чем прежде, его душила ненависть, мучила страстная жажда борьбы. Пулемет! Стрелять прямо в эти увешанные медалями, выгнутые колесом груди. Нажать гашетку — тра-та-та! Бороться! Его охватил гнев на людей. Почему они не дерутся голыми руками? Он с наслаждением присоединился бы к ним, бросился бы в первые ряды. Почему они молчат? Почему только шепчутся? Чего ждут?
— Как вы думаете, пан Чепек? — как-то спросил Павел с деланным равнодушием. — Когда все это кончится?
— О чем это ты? Что кончится, молодой человек?
— Ну, война, конечно…
— Ах, вот что! Эта проклятая война…
Подмастерье привычно оглядывается вокруг, задумчиво скребет щетину на подбородке, откладывает в сторону ножницы и заговорщицки подмигивает:
— Осенью они получат от русских сполна, молодой человек. Можешь быть уверен!
В те дни Павел с жадностью накидывался на газеты, глотал даже отрывочные сообщения немецкого командования, упорно выискивая в них признаки слабости, упадка, хотя бы едва заметных намеков на отступление. Их не было.
Если б воля одного-единственного человека могла обладать действенной силой, немецкий фронт рухнул бы через секунду.
Сводки полны дифирамбами непобедимому гитлеровскому воинству, сообщениями о наступлении на востоке, о потопленных судах, об успешных действиях японцев, о грандиозных победах маршала Роммеля в Северной Африке…
В один из вечеров Павел забежал к Войте, которому удалось кое-как наладить свой двухламповый приемник. Плотно закрыв двери, можно ловить заграницу. Передачи давали надежду, но осторожность комментариев и сообщений была малоутешительна. Скорее наоборот! Прогнозам явно недоставало сказочно простого оптимизма пророчеств Чепека. Что же делать? Думать, думать! Бежать отсюда вместе с ней! Но куда? Закрывшись в своей комнате, Павел штудировал карту Европы и беспомощно кусал губы. Я сумасшедший, безумный! Куда ни глянь — всюду они! На севере, на западе, на востоке, на юге. Они расползлись по Европе как тараканы, как саранча. Спрятаться можно разве что под землей, с круглой дырой в голове. Его бросало в дрожь. Только теперь он по-настоящему понял то, в чем раньше не отдавал себе отчета. В западне!
Люблю тебя!
Он должен что-то предпринять! Что? Жениться на ней! А поможет это? Он осторожно разузнал. Нет — все напрасно! Она уже вне закона, официально она просто не существует даже как еврейка. Все пути назад отрезаны.