Борис выведал у Гелены, что Камил тоже собирается в Яворжи за родительским благословением. Видно, задумал вытянуть побольше да и смыться из-под носа у братца. Не спеши, мерзавец! Я таки устрою тебе маленькое кровопускание! Сегодня же!
Обильный обед подкрепил Бориса. Вернувшись в свою «берлогу», он затолкал все, что поценнее, в два чемодана и отвез их в автомобиле на вокзал, сдал в камеру хранения. Домой уже не возвращусь, подумал он и забросил ключ от квартиры в канаву. Но, еще выходя из дому, бросил взгляд на вазу. Нет, ее он им не оставит! Прихватил с собой, кинул на заднее сиденье своего маленького «оппеля». Лучше сам разобью! Нажал на стартер, мотор послушно схватил, и спортивный автомобильчик покатился по пражской мостовой, как застоявшаяся лошадка.
Вскоре город остался позади.
Весеннее солнце любовно озаряло землю. На взрыхленных пашнях уже пробились всходы, сочная зелень светилась под небесным рефлектором. Потом пошел лес, пересеченный прямой дорогой; лес выдыхал дурманящие запахи влажных мхов, сосновой коры, смолы, весенней свежести. Но всего этого Борис сегодня не замечал. Только когда «оппель», захлебываясь большими оборотами мотора, вырвался на открытую холмистую равнину, водитель обратил внимание на изломанные хребты туч на западе. Будет дождь! Солнце из черно-синих клубов на горизонте — эта картина вселяла в сердце странную тоску.
Подвиг… Его великий подвиг! Борис еще не знал, что это будет, только чувствовал — хотя под ложечкой сосало от боязни перед тем, что он должен совершить, — это было как долг, тяжелее камня. Словно там, под ложечкой, было вместилище всех его страхов. Подвиг, устрашающий, оглушительный, как взрыв, безумно смелый, от него перехватит дыхание у людей, и он заглушит эту жалостную муку в душе, эту одурь в голове. Он им покажет! Всем! Ненавидит… и чувствует себя оскверненным этим скрываемым страхом, человеком, у которого отняли жизнь, все. Что бы такое сделать? Поджечь фабрику? Глупо: ведь когда-нибудь, скоро, она снова станет его, скоро он вернется ее владельцем. Так что же тогда?
Борис остановил машину на полпути, вышел, потянулся. Ааахх! В этом месте шоссе взобралось на холм, срезанный справа скалистым обрывом, как буханка хлеба. Под обрывом шумела неширокая, но быстрая речка. От нее, взбираясь по морщинистой каменной стене, обвевая лицо Бориса, дул прохладный ветерок. Приятно! Опершись на ржавые перила, Борис долго смотрел на пенные струи; наподдал ногой камешек и проследил, как он отскочил от стены и исчез в быстрине, вскипавшей между острыми камнями порога.
Вернулся к машине, увидел хрустальную вазу на заднем сиденье. Вытащил ее, с интересом провел пальцем по щербинке, оставшейся от пули. Гм… Отнес к перилам. Вот, а теперь посмотрим, так ли ты крепка — хоп! Описав в воздухе небольшую дугу, ваза разбилась об острый камень. С треском вдребезги разлетелся толстый хрусталь. Борис вздохнул с облегчением. Избавился!
И тут его озарило: наконец то, что нужно! Точно! Треск разбившейся вазы словно развеял тучи смутных мыслей, и вынырнула из них звезда Сириус. Ну да, вот она! И все, освещенное счастливой мыслью, словно вспышкой магния, стало ясным. Борис затрепетал от нетерпения, сел за руль и захлопнул дверцу машины.
«Оппелек» рванул вперед, словно камень из пращи, помчался под черными тучами, уже обложившими небо; накрапывал дождик. С пашен, с темных лесных полос постепенно поднимались сумерки.
С того дня, как их переселили из виллы при фабрике в домик садовника, выходивший узкими окошками на жалкую улочку, Елизавета Филипповна Тайхманова редко покидала свое кресло-качалку. Три комнатенки, забитые мебелью из восьмикомнатной виллы, напоминали мебельный склад, ковры в несколько слоев покрыли истоптанный пол. Последняя служанка ушла две недели назад — работать на фабрике. К Тайхманам ходила теперь только жена бывшего садовника — придет, вытрет пыль, проследит, чтобы новые обитатели домика не погибли от грязи и голода. Елизавета Филипповна готовить не умела. Да в этом у нее никогда и не было нужды.
Целыми днями просиживала она в кресле-качалке, положив на подлокотники ослабевшие руки, прикрыв ноги шерстяным пледом, и мечтательно смотрела в окно. По утрам мимо проходили рабочие, зажав под мышкой сумки с завтраком. Елизавета Филипповна слышала их грубые голоса, их громкий смех, от которого чуть ли не дрожали оконные стекла, — но вряд ли все это доходило до ее сознания. Далеко, далеко отсюда была ее душа!
Муж в стеганом халате слонялся по квартире, рылся в ящиках, словно искал, чем бы заполнить пустоту дней. Одну из комнат их бывшей виллы целиком заполняли старинные пистолеты, инкрустированные перламутром, мушкеты, аркебузы, ружья, смешные пистоли; теперь, под его придирчивым надзором, весь этот хлам перенесли сюда. Уходу за оружием он отдавал все свое время, не нужное никому. Казалось, он и забыл о фабрике, основанной еще его дедом, стеклодувом-голодранцем, с одним помощником да двумя учениками. Отец расширил дело, добавил гранильную мастерскую. Какое стало предприятие! И вот теперь его прогнали. Явная несправедливость — и за нее Тайхман в душе упрекал судьбу — это ведь она виновата! А коммунисты, по его мнению, — всего лишь слепые исполнители чьей-то злой воли. Он и не противился; он не был борцом, не был таким же предприимчивым хищником, как его дед и отец. Вырос барским сыночком, изнеженным, привычным к комфорту, к беспечным занятиям своим увлечением. Теперь старик постепенно погружался в апатию, дряхлел, впадал в детство, эгоистически отстаивая свой бездеятельный покой. Случалось, за весь день они с женой не произносили ни слова — каждый уважал мир другого.