— Хэллоу, — дерзко протянула она, когда Брих пожал ей руку, а глазами добавила: «А ты меня вовсе не интересуешь, понятно? Что смотришь? Ну, не огорчайся. Меня тут никто не интересует. Все они дураки».
Брих заговорил с ней на беглом английском языке — Рия одобрительно кивнула, отпила глоток коньяку из пузатой рюмки, усмехнулась. Известно было, что эта девушка крадет всякие мелкие вещи: сахарные щипчики, ложечки, случалось ей утащить даже вечное перо из чьего-нибудь кармана. Ее это забавляло. На другой день честные Калоусы возвращали украденное с сопроводительными записочками — мол, по странному недоразумению… и так далее. Таким образом, они извиняли удивительную склонность своей дочери, и Рия спокойно продолжала свои воровские забавы.
Бориса Тайхмана Брих немножко помнил — встречались в коридорах юридического факультета. Для Бориса же лицо Бриха было слишком незначительным, тем более что тот не был ни его соратником по питомнику Рансдорфа, ни приятелем. Непоседливый человечек с птичьей физиономией оказался братом Бориса, Камилом, известным любителем и коллекционером старинного фарфора. Рядом с Камилом скучала его любовница, на кукольном личике которой, обработанном ежедневными массажами, в редкостной гармонии сочетались рекламная красота с бездонной пустотой души.
— Вы играете в бридж? — томно осведомилась она.
Брих отрицательно мотнул головой, чем пробудил в ее лениво-чувственных глазах почти интерес. Она быстро повернулась к своему покровителю:
— Камил, угости меня сигаретой. Почему ты не взял. «Пэлл-Мэлл», ты же знаешь, в последнее время я не выношу американских. От них голова болит.
Зашумел разговор, состоящий из гудения мужских и щебета женских голосов; временами вспыхивал смех. Звенели бокалы.
Слова, смех, платья, перстни, сигареты, граммофонная музыка… Брих слонялся среди всего этого и чувствовал себя лишним; жевал бутерброды, запивал их дорогим вином и немножко скучал. Входили еще люди, имена некоторых он знал — они красовались на вывесках магазинов в центре Праги. Дамский салон мадам Ружковой! Была здесь и молодежь с теннисных кортов, и завсегдатаи горных гостиниц, хорошенькие бездуховные личики, безупречного покроя костюмы, болтовня, как в барах.
Брих остался незамеченным — и это его не огорчало. Он слушал.
«Ты еще учишься?» Спрошенный, плечистый молодец, отложил граммофонную пластинку на приемник. «Нет, я теперь там только гастролирую. Не перевариваю их марксизм — да и можно ли сдавать коллоквиум, когда у тебя на шее Надя? Абсурд, говорю я, абсурд!» — «Не знаю, что вы имеете против него? Мэсон великолепен…» — «Видно, тебе нравятся его садистские губы», — послышался в сторонке девичий голосок. «И так он его побил, что с ним два дня невозможно было разговаривать. Слышно, у него не выходит хук — не смешно ли?» — «Приходи послушать, зятек прислал из Брюсселя: Стен Кептон, Глен Миллер, все звезды…» — «Раж-то каков? Молодец, правда? Папа сказал, он хитрый, как десять чертей, и рука у него длинная! Понимаешь — импорт-экспорт…»
А рядом: «Моему парню не дают учиться! Говорю ему: да вступи ты в их партию! Не приняли. Лодырь он, дескать. А я за него честные денежки плачу!» — «Как вы поступите с виллой в Сенограбах? Никогда не забуду тех летних вечеров! И эти ваши — как вы их называете? Глиссады? Изумительно!»
«Да они и до слета не продержатся! Бездари! Вот разрушать, на это они мастера, а впрочем… Ха!» — «Вы обратили внимание на Тибурову, дорогая? Вся в черном! Ну конечно, — такая трагедия… Как, вы не знаете? Отец у них застрелился, когда пришли его национализировать. Ушел к реке и там пустил себе пулю в лоб. Он — на их совести!»
«А вы как?» — «Я? Никак. Отнимут у меня все, возьму Аленку, и переселимся мы под Ирасеков мост. И на дощечке напишу: «Вот во что коммунисты превращают людей!» — «Они хотели, чтоб я работал на них, готовы пальцами выковырнуть каждого, кто хоть в чем-то разумеет. Предложили пять тысяч — забавно, правда? Нет, лучше подождать, недолго им хозяйничать, пока Запад терпит». — «А вы слыхали про Патека? Я имею в виду молодого. Я сказал ему, чтобы он плюнул на них, и знаете, что он мне ответил? Что они правы, его отец — эксплуататор, и что сам он даже поедет на какую-то стройку… Слаба рука у Патека-старшего, я бы своему парню шею свернул!»
Молодежь желает танцевать! Стол отодвинули в угол, превратив столовую в дансинг. Расхныкался саксофон с пластинки, заскулили кларнеты, под глухие удары барабана соединились в трясучем подпрыгивании две-три пары. Под конец остался один Борис с обесцвеченной блондинкой, остальные обступили их, стали хлопать в ладоши в такт судорожной пляске — а те покачивались на месте, с одурманенными взорами, с оскаленными зубами.
«О, Зузанна, Зузанна! — грубым голосом пела певица с пластинки. — О, Зузанна!»
Последними пришли какой-то мужчина со стройной, высокой женщиной. Мужчина — верзила с удлиненным черепом — оказался иностранцем, корреспондентом одного из западных агентств печати. Этого человека с лицом постаревшего мальчишки, вымуштрованного, по-видимому, в лучшем колледже, влекли в Чехословакию сложные интересы. Он держался приветливо, и лишь проницательный наблюдатель мог уловить в его вежливости оттенок жестокого пренебрежения. Он мог быть одновременно разговорчивым — и молчаливым, веселым — и холодно-чопорным: образец британского деятеля, воспитанного для колоний.
Этот человек слабо пожал руку Бриху, пробормотав свое имя:
— Гиттингс!