— Скажу только, что вряд ли ты сможешь писать хорошие стихи. Разве что рифмовать лозунги да передовицы! Тенденциозные агитки о наступающем благоденствии!
— Ничего — мне не к спеху, — без всякой обиды отозвался Алек. — Но скажу тебе: ни одно хорошее стихотворение не родилось из воздуха. Для этого нужна почва под ногами. Вот что я хочу обрести.
Он невольно прибавил шагу — стало холоднее, да, видно, ему и разговаривать расхотелось. Сегодняшняя сцена у Мизины потрясла его.
— Я все думаю о дяде, — немного погодя заговорил Брих. — Что ты мне, в сущности, предлагаешь? Чтоб я примирился, как он?
— Нет! Ни с чем не примиряйся. Ты должен понять. И уж тогда решиться.
— Боюсь, мы опять поругаемся, как обычно, и ты снова примешься доказывать, что все происходящее — это нормально. Не думай, я и сам голову над этим ломаю, я — то не ослеплен. Только ни к чему мои раздумья не приводят!
— Правильно! — с непримиримой резкостью подхватил Алек. — Ты не ослеплен — ты слеп на оба глаза. Ничего не понимаешь, в голове ералаш, а потому ты в высшей степени несвободен. Я с тобой согласен: ты исповедуешь фикцию!
— Ну, ну, продолжай, — холодно вымолвил Брих. — Неплохо придумал!
— Я думал об этом после нашего недавнего спора, — уже спокойно сказал Алек. — Ничего особенного. У тебя есть добрая воля, ты стремишься быть прогрессивным и, видимо, соглашаешься со всем — но Февраль сбил тебя с толку. И ты не знаешь, куда дальше, и стараешься не быть ни там, ни тут. Быть над всем. Этакий поклонник объективного разума… Ярлык надпартийности… Но ведь истина-то — не беспартийна! И никогда такою не была! В тебе сидит инфекция, выпестованная обдуманно, преднамеренно, буржуазный объективизм имеет у нас традиции, это элегантный недуг части нашей интеллигенции. Недуг, в сущности, реакционный, хоть ты и стараешься быть честным. Нейтральным. Но ты не можешь им быть! Это глупость!
— Поразительный анализ. Так все просто! А что, ты и гороскопы составляешь?
— Да они и не нужны.
Они дошли до остановки перед Музеем, стали ждать трамвая — каждый свой. Алек поднял воротник, углядев, что снизу по Вацлавской площади ползет девятнадцатый. Подал свою тонкую руку молчаливому Бриху — и пожал с неожиданной силой.
— Из такого хаоса, как у тебя в голове, извлекают немалую пользу те, кто по ту сторону. Сегодня нельзя стоять ни там, ни тут, болтаться между тем и другим. В одиночку. Время наступило решающее, а ты уже теперь — на том берегу, они тебя и увлекут за собой! Опомнись, пока не поздно, не то тебя сметут со всем твоим хламом! Как все, что мешает. И это будет справедливо, я это одобряю, хотя тебя — тебя мне было бы жалко потерять. Ну, будь здоров, мой подходит.
Девятнадцатый остановился, скрипя тормозами, заторопились пассажиры, невольно наталкиваясь на обоих. Перед тем как вскочить в вагон, Алек улыбнулся, ткнул Бриха под ребра:
— Пригляди за Иржинкой, по-моему, хлебнет она теперь горя! И — проснись, наконец!
В тот же вечер, уединившись в своей комнате, Брих вытащил из нагрудного кармана анонимную листовку. Сколько дней она пролежала у его сердца! Сейчас, усевшись под лампой за стол, заваленный книгами, внимательно перечитал текст. И текст этот зазвучал как-то призывнее, побуждал к действию. Брих трепетал от волнения, скрытого гнева, голова раскалывалась под напором мыслей. Сколько он размышлял над этим! Алек сказал: надо решать. Да! Решать! Но не так, как имеет в виду этот слепец! И не так, как Мизина! Брих не примирится. Да, в моей стране была задушена свобода! В людей вселился страх, да, это так. Вновь и вновь Брих продумывал все, оценивал, взвешивал. Был краткий миг свободы и демократии между оккупацией и нынешним днем, но и он находился под угрозой ненависти, узколобых политических доктрин, политической борьбы! Надо подать голос, чтобы не задохнуться, и если нельзя открыто — то вот так… Разве это уже не доказательство того, что необходимо выкрикнуть свое несогласие хотя бы анонимно, через листовки?!
Брих вынул из ящика стопку бумаги, и перо побежало по чистому листу. Ах, сердце! Он старался не оставлять на бумаге отпечатков пальцев. Отвратительное чувство — но Брих упорно продолжал писать. Долой диктатуру коммунистов! Брих не способен был машинально переписывать текст, он все-таки не писарь, он самостоятельно мыслящий человек. И он прибавлял от себя, опускал, изменял текст. Писал со страстью, ему казалось: раскрылись сердце его и мозг, и вот выплескиваются на бумагу длинные фразы, в них вся его боль, его упрямое несогласие, горечь и разочарование тем, что разбились его представления о жизни, о работе, о положении среди людей. Не кровопролития, не дальнейшей борьбы — нет, он хочет только объяснить свой образ мыслей, свое желание жить по-настоящему, свободно, показать, что его, как и других, от имени которых он пишет, не согнуть! И он не одинок, он знает!
Брих писал и писал свое генеральное обвинение эпохе, тоталитарному режиму. То и дело запутывался в цитатах и глубокомысленных выводах, ведущих в пустоту. И поспешно возвращался к словам листовки, к голым фактам — и все же то, что выходило из-под его пера, смахивало скорее на несколько сумбурный философско-политический трактат. Ударность листовки, ее мобилизующий характер заслонил избыток сложных рассуждений. Ну и пускай! Он пишет от себя. «Предатель!» — билось у него в голове. Но кого же я предал? Некого мне предавать, я принадлежу только себе, я свободен, руководствуюсь только собственными убеждениями! И Брих упрямо исписывал листки — один, второй, третий, зачеркивал, изменял, вписывал… И думалось ему: вот — тихий безрассудный бунт одиночки, объявление священной войны чему-то огромному, этакое современное донкихотство… Душа его полнилась горьким удовлетворением, он наслаждался тем, что действует. Наконец-то — вот оно, решение!