Ему так хотелось взорваться — напряжение, нараставшее в нем, требовало разрядки.
— Что ж, почему бы и не сказать прямо? Да, это не предназначено для того, чтоб размазывать по собраниям. Из-за какой-нибудь мелочи все так может запутаться, что и концов не сыщешь, поскольку доказательств не хватает. И принесло бы это много вреда, а ты, как человек и как коммунист, просто утонул бы. И погиб, товарищ! Я, как человек и член партии, запрещаю — слышишь?! — запрещаю тебе губить себя. Никаких глупостей! Рассуждай логично!
— Логично!.. — Патера закрыл лицо ладонями.
— Именно так! Сейчас ты на это не способен, сейчас ты способен только извергнуть из себя хаос, царящий в душе, но запомни одно, пожалуйста: если вздумаешь безответственной, преждевременной, истеричной — скажу прямо — идиотской болтовней нанести вред интересам партии, то не только я, но и решающие инстанции будут вынуждены принять крутые меры. Никакого мученичества! Я сам — несмотря на то, что как человек ты мне симпатичен, несмотря на слабость, какую ты выказал, — не стану колебаться ни секунды. Учти это — и честь труду!
В дверях Патера оглянулся, бросил на Полака недоумевающий взгляд. А тот сидел уже за столом и белым платочком вытирал лицо, как после тяжелой физической борьбы. Тем не менее он ответил Патере слабой, ободряющей улыбкой.
Громко хлопнула дверь кабинета номер сто двадцать три.
Под ногами падала куда-то лестница с портретами по стенам. Ах, эти знакомые глаза! Смотрят, сузившись в щелочки, а сколько в них серьезности, смутных подозрений, отчуждения и печали! Ферда! Ферда Мрачек! Патера шел шпалерой глаз и лиц, как слепой хватаясь за перила. Прочь отсюда! На свежий воздух! На завод! — Нет, нельзя; сегодня не хочу смотреть в лица товарищей, сначала… Что сначала? Куда теперь? Домой? Нет, задохнулся бы там… Так куда же? Куда? А сердце… Никогда не ощущал этот послушный механизм в груди, а теперь — будто кто-то сжимает его горячей ладонью…
— Тебе нехорошо, товарищ? — спросил швейцар — три недели назад он встретил Патеру как чужака; но тот, кто сейчас в ответ ему отрицательно качнул головой, был уже совсем другим человеком.
Вращающиеся двери подхватили Патеру и извергли на улицу.
Он плыл по мокрому тротуару в толпе пешеходов, руки повисли, опустошенный мозг отказывался принимать глыбы мыслей. Дойдя до угла, Патера закурил сигарету. С удивлением осознал, что тело его еще живет, требует своего. Зашел в маленькую закусочную, стиснутую жилыми домами Старого Места; здесь шипел аппарат эспрессо, под запотевшим стеклом засыхали жалкие бутербродики с вялой петрушкой. У Патеры не было с собой талонов на мясо — он понес к высокому столику порцию картошки с подливой и с трудом проглотил несколько ложек.
— Хлебные карточки есть? — спросил молодой официант с тиком под правым глазом. — Если хотите хлеба, давайте талон на пятьдесят граммов.
Патера отрицательно качнул головой и вышел словно лунатик.
В витринах магазинов тускло отражалась его сгорбившаяся фигура. Патера бездумно разглядывал текстильные изделия, гипсовые манекены — нечеловечески элегантные — идиотски улыбались ему белыми как мел зубами; он смотрел и не видел их, думать они не мешали. Апрельский дождь пролился на город, забарабанил по скользкому асфальту. Патера приютился в подъезде магазина грампластинок, рупор над дверьми оглушил его пронзительной мелодией саксофона, в которую врывались сердитые возгласы труб, — проигрывали пластинку с меланхолическим танго. Нет, уж лучше под дождем! Сжал кулаки в карманах, поднял воротник, побрел дальше. Куда глаза глядят. А куда же еще?
На набережной он опомнился.
Подставил разгоряченное лицо ветру, поднявшемуся с реки, но это не помогло. Надо что-то делать, не покоряться же, как овца на бойне! Пойти в ближайшее отделение госбезопасности и сказать: товарищи, случилось то-то и то-то, требую расследования! Нет. Расследовать — не в человеческих силах, он сам сказал, этот… Или в райком партии, на завод, созвать партийный комитет! Нет, тот человек прав, в самом деле только навредишь. Патера представил себе изумленные лица — Адамека, Машека, Батьки — «Патера, чик-чик, и готово!» Сказал бы он так сегодня?
Вскочив в трамвай, поехал на Смихов. Ага, вот здесь: угол улиц, обдуваемый ветрами, оклеенный плакатами — здесь я как-то ночью столкнулся с пьяными эсэсовцами; разбитая мостовая узкой улочки, ветер с реки доносит назойливый смрад пивоваренного солода. Который же дом? — Дом он узнал тоже по запаху. В коридоре первого этажа терпко пахло деревом и столярным клеем: тут была столярная мастерская. Да, здесь!
Четвертый этаж, дверь возле самой лестницы. Перевел дух, попытался успокоить сердце — казалось, с каждой ступенькой оно поднимается все выше к горлу, как пузырек воздуха в стеклянной трубочке. Позвонил, не прочитав табличку на двери. Все равно тут темно.
За дверью послышалось:
— Кто там?
Патера молчал, не зная, как себя назвать. Голос спросил:
— Это ты, Павел? Мамочка, это, наверное, Павел!
Брякнула дверная цепочка, и из темной прихожей выглянула черноволосая девушка в тренировочных брюках. Вопросительно посмотрела на неподвижного Патеру.
— Что вам угодно?
— Нельзя ли войти на минутку? — спросил он осипшим голосом и шагнул через порог, словно опасался отказа.
— Мамочка, тут мужчина какой-то незнакомый! — крикнула девушка без всякого возмущения, но с оттенком разочарования.
Из соседней двери вышла дородная мамаша в кухонном переднике, устремила на пришельца любопытный, но приветливый взгляд. Терпеливо выслушала его объяснения.