Мизина торопливо кивнул, изобразив на лице подобие улыбки, и поспешил пройти мимо. «Проклятая баба, — со злостью подумал он, очутившись на улице. — Как обнаглела теперь!» Мизина побаивался привратницы, да и не он один. Ох, уж эта Гассманиха! Он помнил, как угодлива она бывала раньше — так и рассыпалась: «Слушаюсь, барин, чего изволите, барин?» Ее муж пенсионер, в прошлом швейцар банка, личность почти неизвестная в доме, вечно сидел в швейцарской у плиты, кашлял и плевался. Главой семьи был не он, а она. Незадолго до февраля Гассманиха вступила в компартию и с тех пор забрала весь дом на Виноградах в свои руки. Днем и вечером она торчала в окне швейцарской, скрестив руки под мощным бюстом, и бдительным оком оглядывала улицу. Ничто не укрывалось от ее взгляда, каждый, кто проходил по лестнице, мог быть уверен, что привратница наблюдает его в глазок. Она знала все обо всех: у кого что сегодня на ужин, кто купил новый ковер. Многих жильцов бросало в дрожь от одного ее взгляда: Гассманиха любила посплетничать, и язык у нее был что бритва. До войны она была услужлива и даже немного раболепна, во время войны усердно поносила Гитлера, но одновременно признавала, что он «здорово расправился с жидами», в частности, с той богатой старухой с пятого этажа. В доме шепотком говорили, что Гассманихе достались «на сохранение» кое-какие ценности выселенной старухи. Некоторые жильцы даже слышали ее препирательства с молодой истощенной еврейкой, которая, выйдя из концлагеря, явилась за вещами своей бабушки. Но Гассманиха выставила заплаканную девушку за дверь раньше, чем злые языки успели получить достаточно пищи для сплетен. Ничего не доказано. А теперь разговоры на этот счет и подавно умолкли. Щекотливое дело! Да и кто захочет ссориться с Гассманихой? Ведь стоит только не так взглянуть на нее, и она уже отпустит вам вслед ядовитую реплику о том, что «господа, видно, проспали и не знают, что нынче не старая республика, нынче нельзя обижать трудового человека!». Гассманиха правила самовластной рукой, и многие жильцы, зная, что их спокойная жизнь в доме на Виноградах целиком зависит от отношений со швейцарихой, не скупились на благодарность за доставку продовольственных карточек на квартиру.
Мысль о Гассманихе удручала Мизину. Он всегда презирал ее, считал эту бабу ничтожеством, но что, если сегодня на собрании она заговорит? И скажет, что он зять домовладелицы! Глупость, конечно, дом пока что не его, и он может доказать это. Теща не выпустит дом из рук, пока не загнется. Что может доказать швейцариха?
Прогулка через Ригровы сады по дороге на службу успокоительно подействовала на Мизину, но мысль его продолжала напряженно работать. Скорей бы уж покончить с этой процедурой! В парторганизации на службе он уже проскочил, хотя несколько человек высказались против, в том числе и Бартош. Теперь Мизина представил себе, как сегодня вечером его будут сверлить любопытные взгляды швейцарих, прислуг и кустарей, всей этой голытьбы из соседних полуподвалов, как они начнут задавать ему бесцеремонные вопросы, а он будет торчать у всех на глазах, как глиняный болван в тире, и остро чувствовать свое унижение. От этой картины его бросало в жар и холод.
На службу он пришел вовремя, заскочив на соседней улице в какое-то парадное, чтобы прицепить партийный значок на отворот пальто. «Честь труду!» — бодро гаркнул он привратнику и ловко вскочил в кабину «бесконечного» лифта, которая, постукивая, донесла его до пятого этажа. Приветливо здороваясь с встречными, Мизина направился в свой отдел.
— Честь труду!
Между столами сотрудников он проходил в «аквариум». Все знают, к кому обращено громкое приветствие Мизины, и никто не отзывается. Главач еще приглаживает у умывальника свой элегантный чуб, Брих почти не поднимает глаз, Бартош бурчит что-то невнятное и, проводив Мизину взглядом, вставляет в мундштук половину сигареты и говорит Бриху: «Огонь есть?» Тот молча подает ему коробку спичек. «Спасибо».
Машинистка Ландова, молодая женщина в роговых очках, опускает голову к пишущей машинке, тихо вздыхает и начинает стучать. «При просмотре наших записей мы установили, что по направленному Вам нашему счету…» и т. д.
За всеми этими короткими репликами, обрывками фраз и испытующими взглядами Брих ясно чувствует общее напряжение. После ухода из отдела перепуганного Штетки и прихода туда Бартоша в отделе установилась атмосфера молчаливого служебного усердия. Нарушал молчание обычно сам Бартош. С сослуживцами он держался по-товарищески, — приятная неожиданность! — это все признавали, но все-таки… Иной раз сотрудники перебрасывались парой слов, но вскоре разговор иссякал. Понемногу, однако, в отделе привыкли к Бартошу. Главач, решив, что он «хороший мужик», стал держаться непринужденнее; опять зазвучал звонкий смех хохотушки Врзаловой. Ландова примиренно глядела в одну точку перед собой, но упорно избегала взгляда Бартоша. Однажды, после долгих колебаний, он осведомился у нее, как поживают Маша и медвежонок. «Спасибо, оба здоровы», — потупившись, прошептала она.
Жизнь в отделе потекла по-прежнему. Время от времени Главач рассказывал вполне приличный анекдот или советовался о решении шахматной задачи из газеты, а когда узнал, что Бартош — опытный шахматист, недолго думая, перешагнул последний рубеж недоверия. «Надо нам сыгрануть, товарищ Бартош!» — повторил он, наверное, раз двадцать, и Бартош каждый раз соглашался с серьезным видом, скромно подчеркивая, что давно не играл. Как-то он рассказал, что во время войны он и один француз, тоже сидевший в Бухенвальде, сделали шахматы из хлебного мякиша и часто играли, — это был у них единственный способ общения: языков друг друга они не знали.