Мизина стоит у распахнутого окна и нежится на солнце. В «аквариум» врывается холодный предвесенний ветер.
— Эх, солнышко! — вкусно потягиваясь, говорит Мизина. — Помнишь Италию, Карел! Солнце! Солнышко! Опять меня тянет побродить с мольбертом. Обязательно поброжу!
На протяжении своей достойной жизни дядюшка переменил несколько увлечений: был членом кружка барабанщиков и мандолинистов, подвизался в любительских спектаклях, особенно отличаясь в любовных ролях. Живопись была его последним коньком. За несколько лет он намалевал множество картин, вызывавших у многочисленной родни столь же почтительные, сколь и фальшивые восторги. На этих полотнах кроваво алел карминовый закат и высились острые скалы в пене прибоя; много раз была скопирована на полотне открытка с видом острова Капри, куда дядюшка когда-то совершил свадебное путешествие. Ах, Капри!..
— Этот воздух сведет меня в могилу! — бормочет Казда, не поднимая взгляда. — Врач меня предупреждал, Индржих! Подумай же о моем здоровье, прошу тебя.
— Что за шарлатаны эти врачи! Не знает, как лечить, и прописывает соду или спертый воздух! А я убежден, что тебе нужен свежий. Чувствуешь, пахнет весной? Воздух как мед, а?
Мизина шагает по ковру, расхваливая целительное действие свежего воздуха. Что против него всяческие лекарства и выдумки врачей! Он живо жестикулирует, не обращая внимания на друга, который хрипит и тяжело дышит над ведомостью, подавленный потоком дружеского красноречия. Прозрачные уши Казды вздрагивают.
— Да нет же, нет! — хрипло протестует он наконец, сердится и стучит морщинистым кулаком по столу. — Закрой, пожалуйста! — Казда вытирает взмокший лоб, прерывисто дышит.
Мизина быстро закрывает окно и обращает на друга обиженный взгляд, сделав вид, что уязвлен до глубины души. Он стоит за столом и пристально смотрит на поникшего Казду. Напряженная пауза.
— Так, так, Карел, — грустно кивнув и проникновенно понизив голос, говорит Мизина. — Приказывай, пожалуйста. Ты здесь начальник, не я.
— Да что ты, Индржих! Я совсем не потому, что я начальник! — огорченно возражает Казда, покачав головой. — Я не хотел тебя обидеть… Я только потому, что… ведь такой холодный воздух… — Он смущенно глядит на обиженного Мизину и делает шаг к примирению. — Ты же сам вчера жаловался, что у тебя першит в горле.
— Пхе, пустяки!
Дядюшка пружинистым шагом ходит по «аквариуму», останавливается у окна, глядит на мокрые крыши гаражей. Руки у него в карманах, весь он как натянутая тетива.
Минута безмолвного размышления.
— Но, конечно, если ты чувствуешь себя неважно… — говорит он после паузы.
— Ничего подобного! — восклицает Казда. — Я ни на что не жалуюсь.
— Я слишком люблю тебя, чтобы позволить тебе работать через силу, — прерывает его Мизина. — А здесь тебя готовы загнать, как лошадь. Какое бездушие! — Он поворачивается к приятелю, нежно кладет ему руку на плечо, но эта рука тяжела, как свинец. Казде кажется, что она пригибает его к столу. — Этого не нужно, старый друг. Ты сам должен следить за своим самочувствием. Если тебе хоть немного нездоровится, отправляйся домой и ложись. Я тебя тут заменю, можешь не беспокоиться. Работа не волк, в лес не убежит. Смерть с работой не считается, приходит и забирает человека.
— Ну, что ты! — Казда жмется под рукой Мизины и оглядывается с испуганным видом. — Дело-то ведь срочное, баланс надо закончить к пятому…
— Ну, ну, ну! Ничего, не умрут. Да и кто тебе сказал, что мы его не закончим?
Оба склоняются над бумагами и погружаются в тихий мир чисел. Мизина иногда поглядывает на сутулую фигуру своего друга, прислушивается к его сиплому дыханию. Сколько он еще протянет? С непритворной озабоченностью он задал этот вопрос врачу Казды, но тот только пожал плечами: «С астмой можно дожить и до глубокой старости. Но вот сердце у него плохое, склероз».
Казда прокуривает весь кабинет вонючими сигаретами для астматиков, а Мизина изволь весь день дышать этим дымом!
— Ты решительно против того, чтобы немного открыть окно? — говорит он спустя несколько минут, обмахиваясь рукой, словно ему грозит медленное удушье. — Эти твои сигареты отвратно пахнут. Вонь, как в зверинце…
— Я в этом не виноват, — бормочет Казда. — И ты мне уже в тысячный раз напоминаешь об этом, Индржих. Не сам же я выдумал себе эту болезнь!
— В тысячный или не в тысячный, а смердят они по-прежнему, — не без горечи, но тоном самоотречения резюмирует Мизина, разыгрывая очередную сцену дружеской самоотверженности.
Мизину раздражает горькая усмешка, которую вызвали на тонких губах его друга напряженные политические события последних дней. Раздражает его и тупая преданность работе, свойственная Казде: сидит тут, как лягушка в вонючей луже, и апатично наблюдает кипящую вокруг жизнь. Анкеты, которые они нашли на своих столах, не взволновали Казду, он только иногда поглядывал на Мизину глазами, которые усталость окружила резкими кругами, — кажется, что из них только что выпал монокль, — и снова, как крот в землю, с увлечением зарывался в работу.
— Вступишь? — вдруг спросил он, не поднимая глаз.
Мизина стоял, опираясь суставами пальцев на стеклянную доску стола, и, задумавшись, сосредоточенно глядел перед собой. Вопрос Казды вывел его из раздумья. Он пожал плечами.
— Это серьезный шаг. Что ты мне посоветуешь как друг, Карел?
Казда горько усмехнулся и кивнул головой.
— Вступишь!
— Как так вступлю? Откуда ты знаешь?