А теперь стоит под окнами, ждет, опираясь ногой о ствол акации.
Тут Иржина заметила отца — он приближался к дому своей достойной, ровной походкой. Вот эти двое увидели друг друга, узнали; Индра встал на обе ноги и вынул руки из карманов. Отец на секунду замер, как бы желая удостовериться, что зрение его не обманывает, хотел было что-то сказать, но тотчас двинулся дальше, вошел в дом. Ну и пускай, пускай видел!
Иржина знала: отец не заговорит об Индре. Он избегал разговоров о случившемся, как бы закрыл его подлым мещанским молчанием, как закрывают крышкой ведро с гниющими отбросами. Скрыть позор добропорядочного семейства! Стараниями родителей удалось замять ее отчаянный поступок; молчали о нем и за семейным столом. Ничего этого попросту не было! Семейное табу! С Иржиной отец обращался теперь с мягкой пренебрежительностью, как с не очень удачным ребенком, требующим снисхождения; даже не возражал, когда она вечерами уходила на репетиции ансамбля, который сколачивали на факультете, или на партийные собрания. Он просто перестал обращать внимание на дочь. Списал вчистую.
Проходили дни, недели, месяцы. Иржина вернулась со стройки молодежи — сильная, загорелая, выражение ее глаз стало спокойнее и увереннее; она с удовольствием работала, ходила с подружкой в кино — однако Индру не забыла. Слишком глубоко засел он в ней — Иржина тосковала по нему более, чем когда-либо.
И все же знала: нельзя ей сходить со своего пути, нельзя допустить прежнюю неразбериху; тут ей не поможет и Индра. Сама должна выкарабкаться. А потом…
Кто знает, что будет потом! Когда, после своего малодушного поступка, которого она стыдилась еще и сейчас, Иржина вернулась на учебу — не раздумывая, первым долгом пошла в партком и все, все рассказала. Не станет она обманывать партию! Стояла перед товарищами, прямая, искренняя, не стыдясь даже слез.
— Поняла я, товарищи, что не доросла… Не нашла в себе сил воспротивиться в нужный момент. Я ведь скрывала дома, что вступила в партию, и… Но я вступала с чистыми помыслами, верила, что из меня получится… А теперь — выхожу. Сама сознаю… хотя отдала бы не знаю что, только б… только бы быть с вами!
Долгие часы взволнованно обсуждали заявление товарища Мизиновой — оно всех поразило. Лица пылали. С ней говорили напрямик, она напрямик отвечала. И окончательное решение было единодушным: Иржина остается в партии! Она ушам своим не поверила, глаза жгло от умиления — и от сигаретного дыма. Председательствующий обратился к девушке, которая вела протокол:
— Запиши: партком, обсудив заявление товарища Мизиновой, единогласно пришел к мнению, что… Как бы это сформулировать? Что, несмотря на приведенные обстоятельства, мы по-прежнему считаем ее членом партии… Потому что убеждены в ее честном отношении к партии и к людям — именно за ее откровенное и искреннее признание собственных слабостей… Партком выносит решение, чтобы впредь все его члены оказывали Мизиновой внимание и помощь… Записала?.. Убеждены, что у нее есть все предпосылки для того, чтобы расти в человеческом и партийном смысле… Вот так, Иржинка, и не иначе! Довольна? Ну, выше голову, девушка!
Выше голову! — твердила она про себя, торопясь домой. Они тебе верят, верят, что у тебя, боязливого цыпленка из буржуазной семьи, есть предпосылки… Нет, теперь я не имею права их разочаровать! Нельзя!
И после, на каждом шагу, она ощущала бдительное и терпеливое внимание к себе. Десятки рук, десятки глаз поддерживали ее, никто никогда не спрашивал о том, о чем она сама не заговаривала, но стояли за нее. Давали разные мелкие поручения, как могли выпрямляли тоненький росток ее веры в себя. Она все исполняла образцово и охотно; много читала. Сначала беллетристику: Горький, Шолохов, Алексей Толстой. На одном дыхании прочитала хождение по мукам двух сестер. Катя, Даша, — нет ли и в моей судьбе хоть капельки схожего с вашей? Выше голову, Иржина! Когда-то ты думала, ничто на свете не поставит тебя на ноги, тебя, разбитую на мелкие, острые осколки. Только теперь ты начинаешь дышать полной грудью, выпутываться из пустых сетей своей семьи.
Чем ближе узнавала она настоящую жизнь, тем дальше отрывалась, освобождалась от затхлой Виноградской квартиры. И сознавала это. Стала там чужой. Разве это мой дом? Это только неуютная, грязная ночлежка, куда ходят спать по глупой инерции. Домашние тоже заметили в ней перемену. Дома Иржина молчала, как бы брезгливо уединялась в своей комнате, за ужином едва поднимала глаза от тарелки, а доев, быстро уходила к себе.
— Дитя мое, доченька! — вздыхала мать. — Что с тобой? Кто тебя отнимает у меня? Ты ведь моя единственная дочурка, я люблю тебя… только для тебя и живу… куда же ты удаляешься? Даже в церковь не хочешь пойти со мной… Слышала бы ты, как прекрасно истолковал брат Папоушек Девяносто пятый псалом: «Пойдемте, воспоем Господу, воскричим скале спасения нашего…» Отвернись от мирских дел, душенька моя, думай о спасении души в такое злое, бурное время…
— Оставь ее, — с горечью обрывал отец причитания матери. — Не хватало еще умолять барышню! Ты стара и глупа, ничего не понимаешь. Таково нынешнее поколение! Союз молодежи — пфф! Бригады, мяуканье под гитару о трудовых подвигах, собрания! Мы-то не пели, мы работали, трудом завоевывали свое место под солнцем…
Иржина молчала, и это еще пуще его подхлестывало. Отец не понимал ее, ненавидел в ней что-то неведомое, опасное, разраставшееся с каждым днем. Но пока не срывался — голова его была забита собственными неудачами.