Сегодня Бартош все высказал ей и теперь несет домой смятенную, разбереженную душу, ничего не понимая. Так что же ты? Спеши домой — но как удручает мысль о сиротливой комнатенке! Хочется бродить под звездным куполом, вдыхать воздух — и думать о ней. Забросить свои записи? Сколько тетрадей исписал в тщетном стремлении понять людей! И вот — перестал понимать сам себя.
Он спускался по крутому переулку, и внезапно его захватила сумасбродная идея: сделать последнюю запись. Давно уже ничего не заносил в свои тетрадки. А ведь казалось — достиг спокойствия, каменного, несокрушимого, в голове и в сердце установился столь любезный порядок. Замкнулся круг жизни, были распланированы пути, определено место среди людей. И вот — круг разорван изнутри и снаружи, следовательно — снова принимайся за уборку в себе самом!
Последняя запись будет о Бедржихе Бартоше.
С нетерпением уселся он дома за стол, и перо само полетело по бумаге, подхлестываемое напором мыслей. Из кухни доносились шаркающие шажки вдовы Барашковой, они не мешали излиться тому, что он хотел высказать. Он слышал только, как пульсирует кровь в висках и собственное дыхание. Он писал: «…это называют любовью! Ладно, в свое время был у меня довольно печальный опыт. Но это в прошлом. Поразительна способность человека излечиваться. Тогда я думал, ничто не ждет меня больше. И никто. Так мало осталось у меня от нее: страсть фотографировать — я сам достал для нее дешевый аппаратик, — пять-шесть писем, которые давно не перечитываю, да что-то в душе, что давно уже не причиняет боли. Все кончилось, и сегодня я знаю: расстаться было правильно, хотя очень больно. Что же теперь? Напрасно спрашиваю себя, почему именно к этой женщине?.. Чего-то в тебе не хватало, что-то было не в порядке! Ты коммунист, партиец, и то, что делаешь, — делаешь ради человечества. Это требует любви, а откуда тебе ее взять? Кого ты любил до сих пор? Человечество? Можно ли любить человечество — и не уметь при этом любить человека? Не уметь принадлежать одному из миллионов? Быть одиноким, с застывшим сердцем, обросшим мохом, не чувствуя теплого дыхания близкого существа — и любить всех: какая леденящая задача! Абстрактная любовь! Это то же самое, как любить родину и не иметь в ней родного дома. Нет, такое желание — не эгоизм, не пережиток, не привязанность к собственному садику. Это — почва под ногами! Ты жил обманом, в затхлой дыре, как филин. Холодный спаситель, ты распространял холод вокруг себя. Тебя и на себя-то не хватало, на собственное сердце, теперь-то это тебе понятно! Впрочем, упрекать себя не в чем, много потрудился — и понял. Ты не был помехой. Раньше, до войны, в партии были разные люди, нас объединяла общая борьба, и каждый исполнял свою задачу. Меня в ячейке называли «Фрицек», и у меня была своя роль. Я не был выдающимся организатором, для этого у меня, вероятно, не хватало воображения, ораторского дара, искусства убеждать, зажигать других. Я знал об этом и не обманывал ожиданий товарищей. Вел мелкую, невидную работу — организовывал собрания, приводил в порядок бумажные дела, партийную печать. За что брался — выполнял. О моей работе знали. Потом концлагерь. Мама глаза выплакала. Не могу сказать, чтоб я очень уж страдал. Затрещины, пинки, строй. Другие пострадали больше, голову там сложили. Нацисты как бы не заметили меня, никого я не интересовал, не возбуждал ненависти. Главное — это тянулось бесконечно. Потом я вернулся, и снова: анкеты, организационная деятельность, работа для партии. Я не жалуюсь, я нужен партии, знаю. Но однажды поднимешь голову, увидишь: живешь один, живешь плохо и отчаянно тоскуешь по близкому человеку. Увидишь: тебе необходимы силы и тепло другого. Теперь ты все это нашел. Глупцы твердят: это дар небес. По-моему, это чепуха, идеалистическое пустословие, которым хотят приукрасить то, что само по себе прекрасно и величественно. И она не случайна, она не чудо, эта потребность изголодавшегося сердца. Оно одно может найти в себе столь головокружительное — и столь мучительное — чувство. Ожиревшее сердце спит. Стало быть, это — она, Мария Ландова… обыкновенное имя!»
Написал ее имя и не знал, что дальше. Отложил перо, закрыл тетрадку. В дверь постучалась квартирохозяйка, спросила, не хочет ли он чаю. Опасаясь, как бы болтливая старушка не разговорилась, Бартош, после недолгого сопротивления с ее стороны, сумел-таки заставить ее удалиться, отвечая односложными «да» и «нет». Когда за ней закрылась дверь, он вернулся к воспоминаниям о сегодняшней предвечерней встрече.
Мария Ландова давно угадала, что с ним происходит. Женщины особенно чутки к таким вещам и улавливают их как бы шестым чувством. Бартош прочитал это по ее лицу, по глазам, старательно избегавшим его взгляда, и не стал ее преследовать. Мария долго противилась тому, что должно было высказать. Порой они перебрасывались короткими репликами, совершенно прозаическими, а ему все представлялось, что слова эти несут какой-то иной, подспудный смысл. Обоих это очень смущало. Бартош заметил, что по окончании рабочего дня Мария торопится уйти, как правило вместе с Врзаловой или с Брихом — словно опасается, что он, Бартош, захочет ее проводить. А он и не пытался предложить ей это — но как быть дальше? Он не знал. И дни проходили, а все оставалось неясным, нарастало напряжение, которое не могло длиться долго.
Потом Бартош понял, что молчать далее — позорно и недостойно, и казалось ему, Мария расценивает это так же. Веду себя как мальчишка! Вот и случилось, что сегодня он подождал, когда уйдет с работы Брих; Мария Ландова тоже как будто медлила, задержалась вроде случайно, расчесывая перед зеркалом свои каштановые волосы. Бартош встал, подошел к ней и заметил, как дрожит ее рука, державшая расческу. Он спокойно попросил ее встретиться с ним сегодня; она, не оборачиваясь, словно боялась глянуть ему в лицо, кивнула в зеркале, смутилась и поспешила выйти. Только в коридоре застегнула пальто.